…Новый «сад» печальнее прежнего…

1 ноября 2004

Валерия Лендова, «Авансцена»

На Лысова за «Вишневый сад» обиделись — все! Хотя, видит Бог, ну не делал он «ничего такого». Апокалипсисом не угрожал, по проволоке никого не гонял, не сводил Раневскую и Яшу в страстных объятиях. Спектакль скорее из тех, про которые принято писать: «в русле традиции». И вот поди ж ты... Но ведь действительно — из волшебного «фильштинского» света знакомые с детства фигуры выступают преображенными. И неузнавание явно пересиливает узнавание.

Лысов, похоже, из породы тех «новых молодых», для которых старая Россия — принципиально незнакомая страна. Которую, стало быть, надо досконально изучать заново! Изучать, например, ее народонаселение. Термином «чеховские герои» здесь не отделаешься. Не поймут и не поверят на слово. А по жизни-то они кто? Кто слуга и кто хозяин? Кто ведет и кто ведомый? Кто наверху, кто внизу и кто за что должен бы отвечать? Для нас-то чеховские герои давно мифы, мифам вопросы не принято задавать. А он задает, какой нехороший... Вот горничная, неотличимая от барышни, норовит бесконечно падать в обмороки и обсуждать со всеми свои романы. Насчет чаю подать — не допросишься. А почему? Вот барышня — высокая и статная, похожая на метерлинковскую принцессу в осыпающемся замке. Пашет за всех, как вол, одна подпирает стены... А что же слуги? Вот хозяин, толкующий с половыми о декадентах — может, ему бы полезнее со своим управляющим считать копны, скирды и обсуждать, почему овес вздорожал? Вот красивый и умный лакей откровенно, в лицо хамит этому хозяину. И не боится лишиться места. Нам предполагается заново оценить то, что написано Чеховым. «Социальная атомистика» текста заново восстанавливается в нашем сознании, чтобы мы ужаснулись, насколько необратимо она нарушена. Как далеко зашло дело на когда-то стабильной русской почве. Как и на датской, тут тоже «век вывихнул сустав». И тоже находится сумасшедший, который мечтает его вправить. И тоже ему не удается. И тоже будет адская музыка в финале — такие вот «серебряные трубы Фортинбраса». Обнажатся вдруг шекспировские мотивы, которые чеховеды так любят отыскивать у любимого автора.

И еще Лысов крепко держит «главное исходное» — если бы мог, огненными письменами написал бы над сценой: «На двадцать второе августа назначены торги». Для него эта дата организует сценическую плоть и не дает материалу расползаться. И не дает себя заволакивать импрессионистскими штучками, ускользающими подтекстами, незавершенными жестами, теплым юмором симпатичных людей, равно страдающих и терпящих от жизни. 22 августа — еще не завтра, можно что-то спасти, хотя бы попытаться. Никогда не приходилось видеть Лопахина, буквально рвущегося взвалить эту задачу на свои плечи! Буквально не дающего проходу Гаеву и Раневской. Он готов все сделать сам, только скажите ему — да или нет? Так Да или Нет?! У этого Гамлета из южного уезда интонации не гневные, не обличающие, скорее, скорбно-вопрошающие... Как же так? С молотка пойдет именье, прекрасней которого нет в целом свете? Актер ведет роль «с перехваченным горлом» — он не знает, смеяться ему или плакать? Он смотрит, слушает и ничего не понимает...

На его пути тоже встает Гертруда, бросающая детей ради любовника. Раневская в исполнении Ольги Цинк заставит вспомнить шекспировскую лунатичку, напрочь выпадающую из ситуации. Маленькая, стриженная, сутулая, вечно курящая, со странно блестящими глазами — «утомленный генофонд, скверное здоровье, психическая тяжесть, потребность в дозе прекрасного при подавляющей бедности и расстройстве понимания реального», — это Москвиной будто про нее сказано. Молодая актриса пытается играть именно этот диагноз — странный паралич воли, отсутствие живой личности в живой женщине. Вернувшись в родное гнездо, она, например, узнает комнаты и вещи, но не узнает людей — она вообще научилась жить среди людей, но не среди их тягот и забот, еe все возбуждает — и все оставляет холодной. Хоть бы понять, что Аня уже не здесь, не с ней, но вот где? Хоть бы раз услышать Варин немой крик о помощи. Замечательно найдена Лысовым перекрестная дуэль взглядов матери и дочери. И ответ матери — золотые — в пыль, кошелек — зa спину...

Ну, пусть она торопит собственную гибель за грехи... Но почему свои грехи надо оплачивать чужими судьбами? И почему грехи надо искупать там, а не здесь? Станиславский взял в руки карандаш и подписал: на пятнадцать тысяч, которые бабушка дала Ане, можно скромно жить и здесь. И искупать грехи! Лысов делает нас в этом спектакле злыми и дотошными — немножко психологами, немножко историками, немножко моралистами — в самом деле, почему всегда все — там, а не здесь? Почему собственное настоящее никогда не интересно, интересно только нездешнее будущее? У Блока: «Прошлое страстно глядится в грядущее. Нет настоящего. Жалкого — нет». Настоящее и жалкое — синонимы. Со времен Фонвизина: у лакея и у барыни общая страсть — Париж... Ведь парижский любовник Раневской — химера почище нотрдамовских. И вот если на одну чашу весов бросить эту химеру, а на другую — дом и сад, земли и деревни, и Аню и Варю, и Гаева и Шарлотту, и Фирса, и крестьянку-мать, к которой не удосужится выйти просвещенный Яша, то химера перетянет! 22 августа Раневская будет на нервах, она еще не знает результатов, но Яша же просится в Париж, и разговор переходит на французский. Сразу исчезают тоска одной и спесь другого — сколько в этой сцене счастья, живости, грации. «Вы подумайте!» — не выдержит Пищик и мы — вместе с ним... Режиссерский плюс? Да, конечно... Но плюс-то на верной дорожке... В тексте все есть, Чеховым написано.

«Никто не смотрит в будущее, как в глаза родной матери», — тоже Чехов, «Иванов». Не смотрит и Петя Трофимов в замечательном исполнении Дениса Малютина. Он говорит о будущем постоянно, но предает его, как и Раневская, своим отрицанием настоящего. Умный Петя, тонкий Петя, образованный Петя, он почти нежно относится к Раневской, даже покровительствует ей: он-то уже свободен от всех чувств, в том числе и от власти денег, а она все еще цепляется за свое чувство. Его действительно не купишь ни за двести тысяч, ни зa мильен. И никогда еще эта свобода не казалась такой опасной! («Слава тебе, господи, люди продажны!» — вдруг с облегчением вздыхаешь вместе с Мамашей Кураж). Да, продаются, грешники, потому что им есть за что продаваться — у него же ни кола ни двора, ни детей ни близких (воспитанника не сумел спасти — впервые для меня трагическая деталь выстреливает так знаково), ничто не держит его на земле из того, чем жизнь красна, «на что душа твоя оглянется, спеша в нездешние края». В спектакле Лысова с этим небом, этой землей никто не связывает своего бытования — почему-то вспоминаешь, что слишком многие русские, клянясь в верности родине, под первым удобным предлогом сбегали за границу. Так что очень узнаваема, символична яркая звезда, которая для Пети горит «там, вдали» (ну, конечно, вдали, где ж ей еще гореть-то?). Которая, добавим, сулит «неслыханные перемены, невиданные мятежи». Лысов сдвигает действие по времени к роковому рубежу, и Петя, конечно, уже видит себя там, в вихре событий. Только зря Раневская упрекает его в ничегонеделании. Еще так делает. Митинговая пластика Ани, ее радость от предстоящего самосожжения, ее ораторский пыл в духе Ларисы Рейснер — его работа. Сегодня. А завтра предстоит встреча с Лопахиным. Оба об этом не знают, но в прощальном их объятии невозможно не угадать будущие роли — экспроприатора и его жертвы.

Лопахин в этом спектакле молодой и какой-то ошеломленный. Лирика, вообще-то изгнанная режиссером отовсюду, возвращается на сцену, когда появляется он. В исполнении Евгения Миллера, с этой фигурой связываешь много хорошего. Например, он здесь единственный, кому открыта красота мира — ему по ночам соловей поет, для него алеют поля маков, и вишни тянут к нему свои белоснежные ветви... Единственный, кто не может допустить, чтобы эта белая сказка пошла с молотка, но, став ее хозяином, не может не извлечь из нее прибыль. Как сейчас говорят, «по определению». Потому что «крепко держит свой безмен сей меценат и джентльмен», потому что человеку не дано выпрыгнуть из самого себя. Вот эта антиномия покруче кантовских, наверное, и рождает наше к нему сочувствие...

И еще одно соображение: Лопахин, конечно, вырубит сад, снесет дом. Но ведь он единственный, кто мог бы «насадить новый сад, роскошнее прежнего», не Аня же, в самом деле, не Петя. Он встает в пятом часу, чтобы работать, работать, работать, он живет в согласии с природным ритмом и, как природа, стихийно «обеспечивает воспроизводство». Вот его слова перед отъездом: «Октябрь стоит теплый, в такую погоду строиться хорошо». Не построится. Времени не будет... Да, и еще впервые понимаешь, почему он никогда не сделает предложения Варе, хотя и «непрочь»: она для него часть этого дома и этого сада, часть красоты, им же самим обреченной на слом. Чеховский театр в финале еще раз явит нам черты глобального шекспировского трагизма. Уедет мать, еще раз предав своих детей. Уйдет в монастырь Офелия, не дождавшись предложения от Принца. А сам Принц получит и Дом, и Сад — и не получит ничего... Грустно-пророческий смысл русской судьбы, закодированный в «Вишневом саде», выступит со всей очевидностью... И впервые думаешь, что в споре Станиславского и Чехова прав, наверное, был автор, а не режиссер. Чехов, как известно, не принимал до конца спектакли Художественного театра (кроме «Трех сестер»), он не хотел, чтобы плакали зрители в зале, ему не нужно было слез! Спектакль Лысова — первый из виденных, на котором прощальные объятия брата и сестры смотришь отстраненно-спокойно: они на фоне дома, который тоже — живой, тоже живет и как бы истаивает на наших глазах до штриха, до пунктира, умирает от своей заброшенности, взывает к людям о помощи и о защите и взывает напрасно...

Спектакль Лысова, шершавый, резковатый, напрочь лишенный утешительных прогнозов, отмечен необычностью внутреннего хода при том, что нет в нем ни разрыва, ни грубого перетолкования авторского текста, что сегодня для новаторов считается обязательным. А его пессимизм питается нашим сегодняшним днем. Новые сады на наших сценах, наверное, зашумят повеселее, но почему-то кажется, что без опоры на опыт этого «Сада» вырастить их будет трудно.